– Глупо, Уве. Очень, очень глупо! – шипит он в итоге.
И голубая сталь его глаз впервые в жизни исполнена неподдельной ярости. Уве бровью не ведет. Чиновник в белой рубашке идет прочь, в сторону гаражей, к дороге, и всей своей поступью как бы дает понять: хорошо смеется тот, кто смеется последним. А за ним семенит чиновница с охапкой бумаг.
Вы, конечно, уже видите, как Уве торжествующе смотрит им вслед. В другой раз он и сам бы нарисовал такую картину. Он, если честно, даже предвосхищал такую картину. Но ничего подобного – глаза его выражают лишь тоску и усталость. Жуткую, словно не спал несколько месяцев. Словно даже руки поднять едва хватит сил. Руки его соскальзывают с груди в карманы брюк, и Уве плетется домой. Но только закрывает дверь, как в нее барабанят снова.
– Они забирают у Аниты Руне, – кричит Парване, в глазах испуг, она распахивает дверь, не давая Уве запереть ее.
– Куда там, – вяло фыркает Уве.
Обреченность в его голосе ошеломляет и Парване, и стоящую позади нее Аниту. Уве и сам словно ошеломлен. Тянет носом воздух мелкими, короткими вдохами. Глядит на Аниту: с прошлой встречи еще поседела и осунулась.
– Они говорят, что приедут за ним на неделе. Что сама я уже не справляюсь. – Дрожащий голосок ее едва пробивается сквозь сжатые губы.
Глаза на мокром месте.
– Ты должен придумать что-нибудь, чтоб они его не тронули! – приказывает Парване, пытаясь ухватить Уве за руку.
Уве отводит руку, прячет глаза.
– Куда там, они будут забирать его еще много лет. Жалобы-пережалобы, вся эта бюрократическая волокита будет тянуться и тянуться, – отвечает Уве.
Он желал бы, чтоб голос его звучал твердо и убедительно, не так, как теперь. Да только сейчас у него мочи нет думать еще и о том, как звучит его голос. А просто хочется спровадить обеих женщин, и поскорей.
– Да ты сам понимаешь, что говоришь?! – рычит Парване.
– Это ты не понимаешь, что говоришь. Ты хоть раз имела дело с властями? Знаешь, каково это, тягаться с ними? – отвечает он упавшим голосом, и плечи его никнут.
– Но ты должен пого… – начинает возмущаться Парване, но в этот миг словно последние силы вытекают из тела Уве.
Причиной ли тому опустошенное лицо Аниты? А может, понимание, что победить в сражении еще не значит выиграть войну? Ну, зажал «шкоду», что ж с того? Они еще вернутся. Как вернулись к Соне. Как возвращаются всегда. Со своими параграфами и документами. Чиновники в белых рубашках торжествуют всегда. И забирают у таких, как Уве, любимых жен. И ничто в мире не вернет ему Соню.
А затем его ждет долгая череда однообразных дней, смысла в которых не больше, чем в пропитанной маслом столешнице. И Уве не выдерживает. В эту минуту бессмысленность пронзает его острей, чем когда-либо. Он не может бороться. Не хочет сражаться. Хочет умереть, и все.
Напрасно Парване пытается что-то возразить ему, он захлопывает перед нею дверь. Напрасно дубасит Парване в дверь, он не слышит. Опустившись на табурет в прихожей, он чувствует, как трясутся руки. Как грохочет сердце, того и гляди, лопнут барабанные перепонки. Тяжесть навалилась на грудь, кромешная темень наступает ему на кадык своим сапогом и не отпускает больше двадцати минут.
И тут Уве начинает рыдать.
Как сказала однажды Соня, чтобы понять таких мужиков, как Уве и Руне, прежде всего необходимо понять, что они родились не в свое время. Такие немногого просят от жизни – лишь самых простых вещей, считала Соня. Чтоб крыша над головой, да тихая улочка, да машина одной-единственной марки, да жена-лапушка, одна-единственная на всю жизнь. Чтоб работать с пользой. Чтоб дом был, а в доме что-нибудь регулярно ломалось и откручивалось – а ты б ходил с отверткой и прикручивал.
«Все люди хотят жить достойно, просто достоинство понимают по-разному», – рассуждала Соня. Люди вроде Уве и Руне, с юных лет привыкшие жить своим умом и добиваться всего самостоятельно, полагали достоинством именно это мироощущение, а потому и во взрослой жизни как зеницу ока берегли свою независимость. Гордились тем, что владеют ситуацией. Что имеют право. Что знают, какой дорогой идти и как шурупы и винты заворачивать. Мужчинам вроде Уве и Руне родиться бы в те времена, когда людей судили по делам, а не по словам, говаривала Соня.
Соня прекрасно знала: чиновники в белых рубашках не виноваты, что она угодила в инвалидное кресло. Или в том, что она потеряла ребенка. Или заболела раком. Но Соня также прекрасно знала, что Уве не способен на безадресный, абстрактный гнев. Ему непременно нужно персонифицировать его. Приклеить ярлык. Разложить по полочкам. И вот когда из разных ведомств потянулись чиновники в белых рубашках, чьих имен нормальному человеку не упомнить, и взялись принуждать Соню делать все то, чего она не хотела: бросить работу, оставить дом, свыкнуться с мыслью о неполноценности инвалида по сравнению со здоровыми людьми, смириться с тем, что она умрет от неизлечимого недуга, – вот тогда-то Уве и ополчился на них. Он бился с чиновниками в белых рубашках за ее права, бился так долго и ожесточенно, что в конце концов решил, что именно они виновны в бедах, постигших его жену и ребенка. И в их смерти.
А потом она ушла, оставив его один на один с миром, языка которого он уже не понимал.
Вот и кошак воротился, а Уве все так же сидит в прихожей. Кошак скребется в дверь. Уве открывает. Смотрят друг на друга. Отойдя в сторонку, Уве впускает кошака. Они ужинают, смотрят телевизор. В половине одиннадцатого Уве гасит свет в гостиной, идет наверх. Кошак – за ним по пятам, – будто почуял неладное. О чем его не поставили в известность. Сидит на полу в спальне, наблюдая, как раздевается Уве, гадает – нет ли тут какого подвоха.