Но Соня не была бы Соней, позволь она тьме взять верх. И однажды утром (Уве сбился со счету, на какой день после аварии) заявила, что пора приступать к лечебной гимнастике. Каждое движение давалось ей с такой болью, что Уве, видя это, мучился так, будто его собственные позвонки выли израненным зверем, а она, заметив это, роняла свою головку ему на грудь и шептала: «Можно тратить время на то, чтобы умирать, а можно – на то, чтобы жить. Уве, надо идти вперед!»
И они пошли.
В первые месяцы новой жизни Уве столкнулся с полчищами людей в белых рубашках. Они восседали в администрациях за письменными столами светлого дерева и, кажется, совсем не жалели времени, инструктируя Уве, как заполнить бумажку такую, бумажку сякую. Но стоило ему спросить, что же реально надо сделать, чтобы Соне стало лучше, как чиновникам вдруг становилось ужасно некогда.
Наконец одной из инстанций в больницу была направлена энергичная дама: бойко затараторив, она принялась уговаривать Уве отдать Соню в «специальное заведение», куда кладут больных «в подобных случаях». Еще понесла что-то про «физиологические особенности», которые могут стать «непосильным бременем в повседневной жизни». Говорила она обиняками, но Уве прекрасно понял, о чем речь. Дама не сомневалась, что теперь-то уж он откажется от жены. «С учетом сложившихся обстоятельств», – через слово повторяла эта дама, потихоньку кивая в сторону больничной койки. Разговаривала с Уве так, будто Сони вообще не было в палате.
Дама вылетела из палаты по тому же адресу, что и врач. Правда, на этот раз Уве все же потрудился предварительно открыть дверь.
– Мы поедем только в одно заведение, в наше собственное! К себе ДОМОЙ! – проорал Уве в коридор и, ополоумев от гнева и полной безнадеги, запустил в дверной проем Сониной туфлей.
Пришлось ему идти за туфлей. Справился у сиделок (туфля чуть не угодила в одну из них): кто видел, куда полетела туфля. И оттого осерчал пуще прежнего. Как вдруг, впервые после аварии, услыхал Сонин смех. Бурливый, неиссякаемый ручей, его было просто не удержать. Словно смешинка в рот попала. Соня смеялась, и смеялась, и смеялась – звуки раскатывались по палате, рассыпались по полу, словно им не писаны законы времени и пространства. А Уве вдруг почувствовал, как его грудь будто расправляется, медленно высвобождаясь из-под обломков дома, рухнувшего от землетрясения. И в груди появляется место для сердца, для его биения.
Он поехал домой, в свой таунхаус, и полностью перекроил кухню, все шкафы со столами заменил новыми, пониже. Даже плиту особой конструкции где-то раздобыл. Переделал дверную раму, ко всем порожкам приделал пандусы. Воротившись домой, Соня уже на другой день поехала восстанавливаться в институте. По весне сдала выпускные экзамены. В газете увидала вакансию: искали учителя в школу, которая слыла самой отпетой в округе, в класс, в который по своей воле не сунется ни один нормальный педагог с приличным образованием и в здравом уме. То был не класс, а коллекция клинических случаев гиперактивности и дефицита внимания еще до того, как этим диагнозам были придуманы соответствующие официальные аббревиатуры. На собеседовании директор школы со страдальческим видом так и сказал: «Там собрались девочки и мальчики, на которых мы поставили крест. Им не учитель нужен, а надзиратель». Соня на собственной шкуре прочувствовала, каково это, когда на тебе ставят крест. Других желающих не нашлось, мальчики с девочками достались ей – и научились читать Шекспира.
Уве меж тем клокотал от злобы, и Соня под вечер, бывало, отправляла его подышать свежим воздухом, а не то он все в доме переколотит. Ей было бесконечно больно видеть эти плечи, согнувшиеся под тяжким грузом – желанием крушить все и вся. Водителя автобуса. Турагентство. Дорожный отбойник. Винодельню. Все и вся. Бить и бить этих гадов, пока не сдохнут все до единого. Вот чего он жаждал. И вымещал свой гнев. На сарае. На гараже. На всем, что подвернется во время утренних обходов. Но ему все было мало. Тогда он вложил всю свою злобу в письма. Он завалил ими испанское правительство. Шведское. Полицию. Суды. Никто не брал вину на себя. И всем было по фигу. Все отписывались: то ссылались на статью такую-то, то отфутболивали его в другую инстанцию. Отбояривались. Получив от муниципалитета отказ на просьбу переделать крыльцо школы, в которой работала Соня, Уве несколько месяцев забрасывал чиновников письмами и жалобами. Строчил в местную газету. Пытался судиться. Готов был буквально испепелить их, столь яростно кипела в нем жажда мщения за несбывшееся отцовство.
Но всюду рано или поздно на его пути вырастали чопорные, самодовольные физиономии, венчающие собой белые рубашки. А с ними не повоюешь. Они не только пользуются покровительством государства. Они и есть государство. И вот оно завернуло его последнюю апелляцию. И не осталось ни единой инстанции, куда бы Уве смог пожаловаться. Битва окончилась, и окончилась тогда, когда чиновники решили, что хватит. Этого Уве им не простил.
Соня видела, как он бьется. Понимала, как ему больно. И потому до времени позволяла драться, беситься – нужно же хоть как-то, хоть куда-то выпускать пар. Но как-то под вечер, когда лето уже стучалось в ворота мая – этого неизменного предвестника теплой летней поры, Соня подкатила к мужу на своей колясочке, оставив на паркете чуть заметные следы, остановилась рядом. Поглядела, как он строчит свои письма за кухонным столом, и, отобрав у него ручку, спрятала в его мозолистой пятерне свою ладонь, завернула пальчик. Ласково припала лбом к его груди.